iii. Anno Domini MCMLXXXV

( 1 )

Честно признаться, за те триллионы квадрильонов,
что я провел в подлинном мире, один лишь раз
довелось мне проснуться так, что я не захотел
засыпать опять, и то было самое счастливое,
хотя и самое мимолетное тысячелетие моей жизни.
Но последний год этого незабвенного миллениума
стоил, безусловно, всех остальных. Я вспоминаю его,
однако, не без печали. Потому что за ним открылась
такая грустная вечность, что я дорого дал бы за то,
чтоб ее забыть. Но если бы я не пережил ее,
то никогда бы не узнал, что такое секретная книжка.
Впрочем, обо всем по порядку.
 
Я был, вообще-то, равнодушен к международной политике
секретной книжки: я занимался архитектурой.
Десяток веков я так был поглощен творчеством,
что и думать забыл, кто я, где я и почему именно я.
Однако в конце 84‒го в подлинном мире
начали происходить непонятные события,
и по двум причинам мне пришлось их заметить.
 
Во-первых, в тот год меня назначили Хранителем Печати.
Полномочий у меня никаких не было; в сущности,
я должен был только записывать общие решения и,
хорошенько на нее подышав, прилагать Печать.
Однако мне приходилось, время от времени,
исполнять представительские функции —
вести переговоры, например, с упырями,
вурдалаками, демонами, нацгулами, истазийцами,
циклопами, лилипутами и т. д. Делегаций принимал,
бывало, по три толпы за день. Власть, к тому же,
ко многому обязывает. Для людей и прочих существ,
особенно из свободного мира, я стал авторитетом;
они хотели знать мое мнение по разным вопросам.
У меня, как правило, никакого мнения не было, и,
чтобы не запятнать честь СКб и моей должности,
я решил на всякий случай заиметь позицию про всё.
Так я стал задумываться поглубже и почаще,
в том числе о мировых проблемах.
 
Во-вторых потому, что я влюбился в океанку.
 
Я люблю, сказала И, чай пить, сигареты курить
и книжки читать. Потом подумала и добавила:
А вот Океанию я совсем не люблю.
 
Простая девочка, ничего особенного. Ну, разве что, умная.
Но она смотрела на меня так, будто видит во мне
что-то такое, чего я не вижу в себе сам,
что-то самое главное и важное для меня самого;
она была без ума от Стёпы и Александра Петровича,
моего кота и голубя, а мы были без ума от нее.
Как будто ее не хватало, чтобы мы стали целым.
 
Она была дочерью посольских работников Океании,
но, как человек вменяемый, хотела остаться в СКб,
однако боялась навлечь беду на родителей.
Те, в отличие от дочери, были верными патриотами
своего концлагеря. Просто сбежать было нельзя.
 
Но всё безумно осложнилось после нежданной победы
хоббитов над Сауроном. Орки, пещерные тролли
и нацгулы провалились под землю, что привело
к необратимым демографическим переменам в аду.
Ад к тому времени и без того был перенаселен,
потому что грешников развелось слишком много,
и места в аду не хватило бы, даже если бы можно
было складывать грешников и орков штабелями;
война же не имела смысла, ибо демоны и нацгулы,
как известно, бессмертны. И для святого СКб,
стоявшего аккурат над адом, это имело следствия,
ибо демоны и грешники, не выдержав натиска,
полезли наверх, прямо на нас. И их было не много,
но слишком много, и даже при всем желании
мы не смогли бы ассимилировать этих, так сказать,
мигрантов, сообщить их свою нравственную,
общественную и политическую культуру.
 
К тому же, Барад-дур уже не уравновешивал Остазию,
а в сравнении с ней, как утверждали знающие люди,
Океания была попросту цветником гуманизма.
Это не помешало им заключить союз и расправиться
с Атлантидой. Персонажи этой книжки могли также
читать у Оруэлла о сокрушительном поражении,
которое потерпели войска Евразии в Африке.
Однако У. Смит, чьи мемуары Оруэлл переводил,
жил в тоталитарной Океании, где свирепствовала
цензура, и ничего не знал о том, что творилось тогда
в Шире, Атлантиде, Асгарде и Галактическом Союзе.
У нас цензуры не было, никто не указывал нам,
как рабским жителям прочих земель, что нам читать,
а что читать нельзя, и потому мы знали всю правду,
хотя и не знали всего и не понимали того, что знали.
Что не помешало уразуметь, что обреченная Евразия
была крайне важна для выживания свободного мира.
Монструозная, как Океания и Остазия, она связывала
их щупальца, но однако недостаточно была мощна,
чтобы поработить Ганзу, Шир, Византию и Асгард.
Сдерживая натиск Океании и Остазии с запада и юга,
она обуздывала Упырию и Вурдалакск с востока
и, у наших границ, отвлекала Ордыбазарорду на себя.
Орки же, несъедобные для мертвяков Вестероса,
не давали им проползти мимо Барад-дура; Евразия,
находившаяся в тактическом альянсе с Мордором,
можно сказать, что спасала мир от страшного конца.
Многообразие уродов, их вечная война всех со всеми,
позволяло существовать тому, что имело смысл.
И эта прекрасная эпоха подошла к концу.
Не осталось в истории складочек, чтобы спрятаться.
 
Но геополитика, всё же, была для нас абсолютной ерундой
в сравнении с геотектоникой. Наш город был основан
— бродячим китайским философом в древнее время —
на Уральских фьордах у самого Ледовитого моря.
Вокруг были тундры и болота, и строиться мы могли
в единственно мыслимом направлении: наверх.
Но поскольку строительный материал брался
из горных пород, чем более мы устремлялись ввысь,
тем более зыбки и непрочны были наши основы.
СКб словно парил в пустоте, между небом и землей.
Это не имело большого значения, пока структуры
сводчатого фундамента опирались на толщи льда —
вечную мерзлоту севера. Но теперь, когда их
разрыхляли ползущие грешники, перед самым
прекрасным городом в истории подлинного мира
замаячила перспектива сверзиться прямо в ад.
И мы знали, что это неминуче произойдет,
если прежде нас не уничтожит Остазия
и не сметут выползшие из ада демоны.
 
Что значат, впрочем, тревоги мира, если что-то грозит
тем, кто близок тебе и дорог? В конце концов,
ты не единственный эльф Санкт-Китежбурга —
другие придумают, как справиться с общей бедой.
А с личными бедствиями ты остаешься один на один,
ты одинок и беззащитен, ты боишься, что будет
нужно что-то сделать, и ты не сможешь понять — что.
И что, может быть, ничего сделать будет нельзя.
Каждый день она приходила ко мне после уроков,
и каждый вечер возвращалась в свой филиал ада,
где могло произойти всё. Океания, тут Оруэлл точен,
и правда была чудовищна. Она как раз дописывала
свою диссертацию и, так или иначе, перемены
были неизбежны. О нашей связи было известно,
если не считать моего кота и Александра Петровича,
только Пушкину, Ерофееву и соседу Василию,
наркоману и барыге (он не был наркодилером,
он был просто торчком, но приторговывал),
а даже они, люди более умные и опытные,
ничего не могли нам посоветовать.
 
Ситуация не то чтобы была безвыходной, но выхода
пока что не было видно; и в этом была надежда.
Что выхода не видно пока.
 
В конце концов, все наши враги — орки, упыри и т. д. —
были рабами рабов, и у них не было ничего
кроме подчинения и безумного фанатизма.
А мы были свободными homo sapiensами,
у нас была демократия и либерализм;
мы могли бы поэтому что-нибудь да придумать,
в том числе про жуткие личные сложности.
Ну, может быть, не прямо сейчас.

АНДРЕЙ ЧЕВАКИНСКИЙ. Дорогая И! Много дней
я думал, что делать, и пришел к выводу,
что лучше вообще ничего не делать!
Всё равно никакого толку! А то еще будет хуже!
Главное, я понял, это чтобы быть начеку —
и что-то совершить в нужный момент!
Но пока что вообще невозможно понять — что!

ИЦПТА ЫБШАННАТАННЫБЕР. (Звонко смеется.)
Всех победим! Ура! Купим дудочку
и поедем в Псков!

По паспорту я был старше на тысячу лет, а на самом деле,
в том сне, согласно данной версии моих мемуаров,
мне было очень много миллионов, ведь до нашей
встречи я был амёбом, потом псевдозухием и т. д.
Океанцы не были, в отличие от нас, бессмертны,
но время под Луной останавливалось и для них.
Пока в прочих регионах подлинного мира шел год,
у нас проходила минута. А иногда наоборот:
там миновал день, а у нас — насыщенное событиями
десятилетие. Так или иначе, разница в возрасте
была непринципиальна: штука в том, что,
будучи неспособен к систематическому образованию,
я вот уже тысячу лет, с тех пор как поступил
знаменитое Архитектурное ПТУ им. Монферрана,
оставался на второй год, и хотя все мои сверстники
давно уже стали 1000-летними пердунами,
я по-прежнему был молод и свеж — мне всё еще
было семнадцать. К тому же, я не сидел сложа руки.
Кто мог бы сравниться со мной по части памятников
Смыслу Жизни; по этой части я был специалист.
 
И хотя мои памятники (я успел поставить около пятисот)
были понятны не всем, немалая часть горожан СКб
находила их полезными и даже необходимыми —
это был как бы наш общий язык, на котором
мы говорили о космосе, мире, свободе…
Говорили, потому что я выражал в камне не только
мои собственные мысли, но и мысли других людей.
Впрочем, в силу неопределенности моего статуса,
всегда в моих успехах было что-то двусмысленное.
Подрабатывал я грузчиком.
 
Так или иначе, пока не завелась И, то было звуками
никакого языка, словами, сказанными в пустоту,
никем и никому. Но она полюбила меня и то,
что я делаю; теперь у этих слов был смысл.
 
К тому же, мое “я” тоже было суммой произвольных слов,
интенций и историй; слов и звуков о себе, ни о чем,
у которых, без общего языка, не может быть смысла.
Когда является то, что соединяет эти переменные,
они становятся реальны, мы начинаем существовать.
Смысл слов виден только в пересечении значений;
я отражался в ее глазах и был чем-то. Прочее время —
как будто сон: может быть про меня, а может быть
не про меня. Она делала реальным и меня, и то,
ради чего я жил; но она же делала это нереальным.
 
Зная теперь разницу между “я есть” и “меня нет”,
о которой говорит любовь, я если и не понимал,
то чувствовал, как легко это потерять. Всё, что я имел,
не имело значения в сравнении с тем, что дома
меня ждал счастливый смех счастливой девочки
(у нее был счастливый роман с моим котом).
 
Этот смех был исходной точкой, прочее — следствием.
 
В беспредельной бессмысленной пустоте хаоса вариантов
подлинного мира возникла моя секретная книжка.
И мне хотелось верить, что это не просто так.
Что это действительно существует и не может быть
стерто бесследно. Но от “хотелось бы верить” до веры,
знания и уверенности в нем — долгий путь.
И я не верил, что он возможен.
 
Словно бы в нашей комнате звучала музыка для квартета,
немыслимая без нас, но мы без нее тоже, причем все,
были ничем. Был какой-то дикий абсурд в том,
что мы можем ее потерять. Мы уже не были ничем,
мы были чем-то; но то, что делало нас реальными,
становилось всё более нереальным.
 
Потому что — по крайней мере для нас — основной смысл
золотого века был в том, что мы жили чем-то своим,
забыв обо всём остальном. В другие времена
таких людей не любят, ибо они игнорируют важное.
Не сражаются с плохим во имя хорошего. Но тогда
плохого, в сущности, не было. И потому, наверное,
мы не смогли заметить, как оно началось.
 
Но какое счастье — простые вещи, когда можно забыть
обо всем остальном. Ночью с кружкой чая пойти
на остановку, курить сигареты, ожидая ту, что вот-вот
должна приехать, в пределах 45 мин. Дочитав книжку,
нечаянно заснуть, уронив голову на любимого кота.
Купить бутылку вина, чтобы понять пластинку Баха.
События, не имеющие последствий. Однако потом,
когда время пройдет, мы с усилием вспомним их,
чтобы сказать: да, золотой век состоял из них.
Это было главным, остальное было ерундой.
 
Важно то, что комната, в которой мы были счастливы,
была одной из миллиона маленьких комнат и домов
большого белого города на высоком берегу
Ледовитого моря. Жизнь людей и животных,
там обитавших, тоже состояла из простых вещей.
 
И наша жизнь была только частью большого чуда,
а оно жило только этими малыми чудесами,
простыми, как наша счастливая жизнь.
 

( 2 )

[…]
 
 
 
[knjka]